Публицистика


Гимн Языку


Кибернетика (от древнегреческого слова, означающего рулевой, управляющий) — реакционная лженаука, возникшая в США после второй мировой войны и получившая широкое распространение и в других капиталистических странах... Кибернетика ярко выражает одну из основных черт буржуазного мировоззрения — его бесчеловечность, стремление превратить трудящихся в придаток машины, в орудие производства войны... Поджигатели новой мировой войны используют кибернетику в своих грязных практических делах. (Краткий философский словарь. Под редакцией М. Розенталя и П. Юдина. ГИПЛ, 1954)

Книгу, о которой пойдет речь ниже, — “Феномен науки” — я читал трижды. Первый раз больше тридцати лет назад в рукописи. Тогда же появились английское и японское издания. Автор, В.Ф. Турчин, был первым координатором отечественного отделения “Международной амнистии”, соратником А.Д. Сахарова, подписавшим вместе с ним и Р.А. Медведевым известное “письмо трех” советскому руководству. Более двадцати лет я надеялся взять в руки русское издание. Надежда сбылась только в начале девяностых годов. Вышел томик, в котором все — и бумага, и оформление, и тираж — свидетельствовало о благородной бедности издательства “Наука”. Перечитывая книгу под названием “Феномен науки”, я испытал не слишком лестное для себя ощущение — многие мысли, аспекты миропонимания, которые я привык искренне считать своими кровными, выношенными, были, как оказалось, вычитаны четверть века назад в упомянутой выше рукописи. Говорят, образование в человеке — то, что остается, когда все выученное уже забыто. В этом смысле книга Валентина Федоровича Турчина стала одним из краеугольных камней в фундаменте моего образования.

Приведу оценку из редакторского предисловия профессора В.С. Штаркмана: “Среди огромной массы научной и научно-популярной литературы совсем немного книг, которые можно считать вехами на пути человечества в формировании целостного и оптимистического мировоззрения, т.е. книг, философских в истинном смысле этого слова. Книга, которую держит в руках читатель, несомненно, принадлежит к этой редкой категории”. И далее: “По сути своей “ФН” — глубокая научно-философская книга, но написана она как роман и, чтобы прочесть ее, достаточно любопытства и знаний в объеме средней школы… Углубляться в детали нет смысла, так как при этом пришлось бы невольно и безнадежно конкурировать с авторским текстом, одновременно паразитируя на нем”.

Это неоспоримое утверждение долго удерживало меня от попытки письменно изложить свои впечатления от “ФН”, но все-таки не удержало. Последним толчком послужило третье прочтение — в двухтысячном году в издательстве “ЭТС” вышло второе русское издание*. Характерно, что автор, к тому времени маститый профессор математического факультета Нью-Йоркского университета, кибернетик с мировым именем, не счел нужным изменить ни строчки в труде, который написал в молодости.

В решение задачи понимания человеком того, что он сам из себя представляет, очень немногим ученым удалось внести вклад, сравнимый с вкладом великих писателей. Список этих ученых будет разным у разных людей, которые возьмутся его составить — он неизбежно субъективен. Для меня его открывает — не по хронологии, а по ранжиру — Чарльз Дарвин, да и остальные имена весьма громкие. Без колебаний вношу в него автора “ФН”.

Но обратимся к содержанию труда. Авторское определение предмета книги в подзаголовке: “Кибернетический подход к эволюции” (далее цитаты, приводимые без ссылок, взяты из “ФН”). В предисловии оно звучит несколько по-иному: “кибернетический подход к науке как изучаемому явлению”, но эти формулировки друг другу не противоречат, вторая лишь указывает на акценты. “ФН” “написана как роман” только местами, это книга не о кибернетике, а по кибернетике. Любителям легкого чтения “ФН” не порекомендуешь. Знаний в объеме средней школы действительно достаточно, чтобы заинтересоваться и приступить к ее чтению, но в процессе чтения эти знания придется использовать непрерывно и достаточно напряженно для получения новых, захватывающе интересных знаний.

В. Турчин отнюдь не принадлежит к тем популяризаторам, которым углубиться в тему не дает закон Архимеда, когда автор легковеснее материала и потому барахтается на поверхности. Можно привести и одну, может быть, неожиданную, гастрономическую аналогию. Сейчас, в противовес известным и широко распространенным системам закусочных “fast food” — “быстрой еды”, — настоящие любители полакомиться проводят фестивали “slow food” — “неторопливой еды”, где смакуют блюда, приготовленные мастерами высшей квалификации, чаще всего по старинным рецептам. “ФН” — шедевр интеллектуальной “slow food”. Потративший на книгу время не пожалеет.

Философская лирика — общепризнанный и распространенный поэтический жанр. Это мешает осознать, что по существу и почти вся классическая философия высокого уровня — жанр поэзии в прозе, а не научная дисциплина. Философию с поэзией роднила до недавнего времени таинственность предмета: мир и мы в этом мире. Он был сплошной загадкой. Ситуация стала меняться примерно с середины девятнадцатого века, и за сто лет произошли радикальные изменения, давшие В. Турчину основания написать: “Кибернетика сейчас ведет наступление на традиционную философскую гносеологию, давая новую, естественно-научную интерпретацию одним ее понятиям и отвергая другие как несостоятельные. Некоторые философы противятся этому наступлению, считая это посягательством на свою территорию. Они обвиняют кибернетиков в “огрублении” и “упрощении” истины… Но философ, которому чуждо землевладельческое отношение к различным областям знания, должен приветствовать атаки кибернетиков. В свое время развитие физики и астрономии уничтожило натурфилософию, избавив философов от необходимости говорить приближенно о том, о чем ученые могут говорить точно. Очевидно, развитие кибернетики сделает то же с философской гносеологией или — скажем более осторожно — со значительной ее частью. Этому надо только радоваться. У философов всегда будет достаточно своих забот”.

Тут будет уместно процитировать слова, прозвучавшие за десять с лишним лет до написания книги, в пятьдесят шестом году, с другой, казалось бы, стороны баррикады, в коротком эссе Ф. Дюрренматта “О смысле художественного творчества в наши дни”: “Я хотел бы высказать здесь подозрение, не является ли естествознание формой сегодняшней философии, не предаемся ли мы обману, когда верим, что старую философию слова все еще можно сохранить в какой-нибудь форме, что мы у Эйнштейна и Гейзенберга, а не у Хайдеггера находим начала новой философии. Мы приучили себя рассматривать результаты естественных наук как несущественные, как сообщения о недуховном или механическом мире. Очевидно, мы должны быть скромнее”. В. Турчин не мог знать об этих словах. История русскоязычной публикации Ф. Дюрренматта достаточно любопытна. Эссе было напечатано издательством “Прогресс” в сборнике “Называть вещи своими именами. Программные выступления мастеров западноевропейской литературы ХХ века”. Сборник был сдан в набор в июле восемьдесят пятого, подписан в печать в феврале восемьдесят шестого, и для меня, читавшего с изумлением помещенные в нем и прикрытые обычным трескучим предисловием и зонтиком из прокоммунистических “попутчиков” работы Бретона, Р. Барта, В. Вулф, Гессе, Дали, Кафки, Маринетти, Музиля, Роб-Грийе, Сартра, О. Хаксли, Элиота, явился первым, абсолютно первым слышимым сигналом скоро грянувших в нашем обществе перемен. Ф. Дюрренматт, назвав себя комедиографом, так оправдывал свое участие в чисто философской полемике: “Ведь Платон на пиршестве наряду с Сократом предоставлял слово и Аристофану”.

А у советских философов-марксистов упомянутое В. Турчиным землевладельческое отношение к своей территории сочеталось с рабовладельческим отношением к ее жителям, которых держали там, как в лагере. Достаточно сказать, что начало работы В. Турчина как ученого пришлось как раз на время выхода процитированного в эпиграфе “Философского словаря”, поэтому у многих отечественных физиков моего поколения слово “философия” было и осталось ругательным — почти как “кибернетика” для Юдина и Розенталя. Турчин же, удивительным для нас, его коллег и друзей, образом, философией интересовался по-настоящему. Только много позже я понял, насколько глубоким с ранних лет было единство его, казавшихся такими разными, интересов: физика, кибернетика, лингвистика, философия, политика. А в основе лежало восхищение языком в очень широком, до сих пор немногими понимаемом смысле слова.

Высказывание Гиббса “Математика — это язык!” (сделанное в университетской дискуссии о приоритетах — математика или иностранные языки) цитируют нередко, но по-настоящему не воспринимают. А воспринимать его надо буквально. На этом языке написана великая литература. Можно даже сказать — величайшая, потому что, например, по количеству несомненно гениальных авторов — их сотни — с ней не сравнится ни одна из национальных литератур на естественных языках. Потому, разумеется, что выдающийся вклад в математику внесли ученые десятков стран от древности до наших дней, и плоды их творчества востребованы и используются всем международным сообществом ученых по сей день. Отточенная форма и глубочайшее содержание, интригующие сюжеты, остроумие, афористические определения, блестящие парадоксы — все это знакомо каждому квалифицированному читателю трудов по математике и теоретической физике.

Поэзию можно назвать языком для описания неописуемого. Тогда математика — язык для описания описуемого (“Неизъяснимость чувств противоположна изъяснимости мыслей”). Создание и расширение класса понятий, определяемых и анализируемых с непредставимой для обыденного мышления точностью, — основная задача математики. “Мысль изреченная есть ложь” — математик под этим не подпишется. Все “изреченные”, то есть доказанные математиками, мысли — чистая и точная правда, причем абсолютность этой чистоты и точности — главный источник наслаждения математиков красотой своего языка.

“Математика — занятие скучное и сухое” — такое нередко приходится слышать, и чаще всего от людей, твердо знающих из математики только таблицу умножения до десятью десять. С той же обоснованностью рассуждал бы о скуке и сухости музыки человек, в жизни ничего не слышавший кроме гаммы до-мажор, исполняемой одним пальцем. При изучении любого языка, прежде чем вы начнете чувствовать пользу, а тем более удовольствие от плодов этого изучения, нужно потратить немалые усилия. К математике это относится в гораздо — но не качественно! — большей степени, чем к иностранным языкам. Ее основы в “надшкольном” смысле были бы, по моему глубокому убеждению, весьма полезны специалистам по гуманитарным наукам, но похоже, что декларирование отвращения к математике является среди них нерушимым правилом хорошего тона.

Одним из признаков высшего совершенства в искусстве является лаконизм. Смею сказать — вряд ли что-нибудь сравнится в этом отношении с шедеврами математики и теоретической физики. Здесь нередки случаи, когда итогом жизни гения являются всего несколько символьных строчек. Достаточно привести один пример. Уравнения электромагнитного поля (уравнения Максвелла) можно записывать по-разному, но в самой компактной, так называемой тензорной, форме они содержат всего пятнадцать символов. В этой строчечке умещается вся классическая электродинамика, она описывает принцип и детали действия всех электрических машин и приборов, распространение радиоволн и геометрическую оптику. Ее содержание расшифровывается до сих пор, разворачиваются все новые и новые лепестки этого фантастического веера.

Но дело не только и не столько в языковых — теоремных, формульных, алгоритмических — красотах, созданных на верхних этажах величественного здания математики, сколько в фундаменте. Процитируем опять “ФН”: “Математика образует каркас здания естественных наук. Ее аксиомы это сваи, уходящие в самую глубь нейронных понятий, ниже того уровня, где начинает хозяйничать воображение. Отсюда та прочность основы, которая отличает математику от эмпирического знания. Она пренебрегает поверхностными ассоциациями, составляющими каждодневный жизненный опыт, предпочитая продолжать строительство костяка системы понятий, начатого природой и заложенного в нижние уровни иерархии”. Прослеживание строения этой иерархии — а оно начинается в книге с кибернетического анализа механизма зрения лягушки и заканчивается рассмотрением роли человека в эволюции Вселенной — завораживает последовательностью и убедительностью. Слово “иерархия” в нашем политэкономическом языке всегда несло отрицательную нагрузку, его официальная трактовка — “социальные структуры антагонистического общества, особенно бюрократии” (“Советский энциклопедический словарь”, третье издание, 1985 г.). А дословно этот термин переводится как “священная власть”. Но есть и спокойная, кибернетическая трактовка иерархии как принципа построения систем управления. В любой сколько-нибудь сложной системе абсолютно неизбежно разделение управления на этажи с передачей информации вверх, а команд вниз. Анархия — отрицание иерархии — антикибернетична, антинаучна.

Возникновение нового уровня управления в процессе эволюции В. Турчин называет метасистемным переходом. Этот “квант эволюции” — ключевое понятие книги и всего кибернетического подхода к философии, развиваемого автором.

Книга объясняет очень многое, не обходя и сам термин “объяснять”. У него только один разумный смысл. Объяснить сложное понятие — значит выразить его через более простые, доведя эту редукцию до простейших, очевидных из опыта, из непосредственного восприятия понятий. Как ни странно, это не всеми признается, и у некоторых философов “редукционизм” — слово бранное. По моим впечатлениям, используют его как бранное те, кто объяснять по-настоящему просто не умеет, не знает, что это такое.

Нагляднее всего можно понять сказанное на примере одного из самых сложных понятий — Вселенная, точнее, ее происхождение. На просьбу объяснить, откуда взялась Вселенная, служители всех религий и верующие отвечают: ее создал Бог. Но — независимо от того, есть Бог или нет! — этот ответ не объясняет происхождение Вселенной. Создатель всегда сложнее любого своего создания — с этим многие согласятся интуитивно, но есть еще и соответствующая кибернетическая теорема. Так что концепция Бога — в проблеме происхождения Вселенной — антиобъяснение, движение в сторону, противоположную объяснению. В частности потому, что неизбежен вопрос — а кто создал Бога? Если нас устраивает ответ, что происхождение Бога непостижимо или что “Он был всегда”, то почему не удовлетвориться этим ответом на шаг раньше?

Заговорив об отношении науки к религиозному мировоззрению, необходимо сделать следующее замечание. В советские времена “философы-материалисты” привыкли называть религию ложью, не обращая внимания на один логический парадокс: религию можно назвать ложью, только если Бог существует. Не знаю, отмечал ли кто-нибудь раньше этот парадокс.

В самом деле, из бесчисленных противоречащих друг другу конкретных, детально разработанных религиозных концепций истинной может быть не больше, чем одна. Допустим, это христианство. Тогда душа правоверного мусульманина, попавшая после смерти в христианский ад, будет иметь все основания считать себя обманутой, а свою “прижизненную” религию ложной (пример, разумеется, можно обратить, поменяв христианство и магометанство местами). Но если Бога и загробной жизни нет, то все утверждения любой религии на этот счет становятся непроверяемыми и, следовательно, ни ложными, ни истинными быть не могут. А непроверяемость, как ни странно, означает и неопровержимость. Это надо иметь в виду, рассуждая о религии.

В соответствии с названием и замыслом настоящей статьи в ней комментируются главным образом компоненты содержания “ФН”, анализирующие роль языка в эволюции человеческого общества на разных этапах развития, так что эпиграфом к ней — и к “ФН”! — могли бы стать слова Иосифа Бродского: “Язык — это важнее, чем Бог, важнее, чем природа, важнее, чем что бы то ни было иное для нас как биологического вида”. И начать можно с яркого примера — влияния всего лишь грамматической структуры языка на образ мышления и представления о мире. В. Турчин анализирует “теорию лингвистической относительности” Сепира-Уорфа, основанную на изучении языков североамериканских индейцев хопи, шауни и других, которые настолько отличаются от всех европейских, что различиями последних можно полностью пренебречь, объединив их в SAE — “среднеевропейский стандарт”. Так, в языке хопи отсутствует глагольная категория времени, а потому невозможна объективизация времени и употребление количественных числительных со словами типа “день”, которые для хопи не являются существительными. “Мы создаем в своем воображении несуществующие предметы — год, день, секунда, а вещество, из которого они состоят, называем временем. Мы говорим “мало времени”, “много времени” и просим дать час времени, как если бы мы просили литр молока. У хопи нет основы для термина с таким значением… Глаголы здесь не имеют времен, подобных европейским. Глагольные формы отражают источник информации и ее характер. И это точнее соответствует действительности, чем трехвременная система. Ведь когда мы говорим “я завтра пойду в кино”, это отражает не то, что на самом деле будет, а только наше намерение пойти в кино, … которое может перемениться в любую минуту… С объективизацией времени связаны важнейшие черты европейской культуры, которые обеспечили ей столь выдающееся место: историчность… и развитие точных наук”.

Кроме того, в языке хопи все существительные обозначают только конкретные предметы и имеют как единственное, так и множественное число, то есть отсутствуют слова типа “молоко” или “вода” — только “стакан молока” или “ведро воды”. Так что у философа-хопи не могло бы возникнуть понятия “субстанция”, столь важного на ранних этапах развития европейских наук.

Можно привести пример и поближе. Иосиф Бродский, много говоривший и писавший о роли языка (приведенное выше высказывание на эту тему — лишь одно из десятков), в своем интервью “Наглая проповедь идеализма” заметил: “Английский… это антириторический язык, антидемагогический… На английском “народ и партия непобедимы” звучит как чушь собачья”. Это свойство языка заметно влияет на политические реалии англосаксонских стран.

Важное место в “ФН” занимает анализ первобытного мышления. Мы иногда забываем, что знания о древнейших, зачаточных человеческих обществах нам дала не только и не столько археология, сколько прямые свидетельства наших старших современников или почти современников, открывавших живые, но отрезанные от мира островки каменного века (самой примитивной и изолированной из таких культур была тасманийская, последняя чистокровная тасманийка умерла во второй половине девятнадцатого века). Роль языка в таких обществах, с нашей точки зрения, очень необычна. Для первобытного мышления название и названное не просто тесно связаны, они практически эквивалентны. Все, что имеет имя, существует (хотя может быть, например, невидимо и неслышимо). Магия имени абсолютна, разрушить ее опыт не может. Первобытное мышление является полностью докритическим. Поразительную “непробиваемость” сознания дикаря В.Турчин иллюстрирует многочисленными примерами из книги Леви-Брюля “Первобытное мышление”.

“Что больше всего поражает европейца — это не само содержание представлений первобытных людей, а их крайняя устойчивость, нечувствительность к данным опыта… Очевидные факты, которые по мнению европейца должны были неизбежно изменить представления первобытного человека,… не оказывают на него почему-то никакого воздействия. А попытки убеждать и доказывать приводят зачастую к результатам, диаметрально противоположным тем, которые ожидались”.

Обличая фашизм и коммунизм, часто называют их попыткой отбросить человечество в средневековье. Фактически дело обстоит еще хуже. Тоталитарные идеологии стремятся привить людям буквально первобытное, докритическое мышление, возродить табу и тотемы каменного века.

Эволюция математики и ее роль в развитии культуры и цивилизаций — один из тематических стержней “ФН”. Мы часто недооцениваем — или, вернее, находимся в неведении о достижениях в этой области наших очень далеких предков. Достаточно сказать — эту оценку приводит В.Турчин, — что современная школьная программа по геометрии исторически охватывает лишь материал, полученный ранее 330 года до нашей эры!

Математика играла совершенно необычную роль в жизни элиты древнегреческого общества. “Уже во времена Пифагора (550 г. до н.э.) занятия математикой были очень распространены среди людей, обладавших досугом, и считались делом благородным, почетным и даже священным”. У этой “игры в бисер” был и важный политический аспект: “Неудивительно, что именно греки с их демократическим общественным строем создали учение о математическом доказательстве. Споры и доказательства играли важнейшую роль в жизни граждан греческого города-государства (полиса). Понятие о доказательстве уже существовало, оно было общественно значимой реальностью. Осталось только перевести его в область математики, что и было сделано, едва греки познакомились с достижениями древних восточных цивилизаций… Возникновение доказательства— это метасистемный переход в рамках языка. Формула перестает быть вершиной языковой деятельности, появляется новый класс языковых объектов — доказательства — и новый вид языковой деятельности, направленный на исследование и производство формул. Это новый этаж иерархии по управлению, и его появление вызывает огромный рост числа формул”. Тут уместно заметить, что неплохо было бы на очередном витке общественного развития вернуть логическому доказательству в политических дискуссиях нашего времени ту роль, которую оно играло в древних Афинах…

Увлечение чистой игрой ума принимало и крайние формы. “Пифагорейцы считали: Бог положил числа в основу мирового порядка… Немалую роль в этом убеждении сыграло открытие пифагорейцами того факта, что сочетания звуков, приятные для слуха (гармонические), создаются в том случае, когда струна укорачивается в отношениях, образуемых минимальными целыми числами: 1:2 (октава), 2:3 (квинта), 3:4 (кварта) и т.д. Числовая мистика пифагорейцев отражала их веру в то, что, в конечном счете, все закономерности природных явлений вытекают из свойств целых чисел. Мы видим здесь проявление человеческой склонности к переоценке только что сделанных открытий. Физики конца XIX века полагали, подобно пифагорейцам, что они имеют универсальный ключ ко всем явлениям природы и при надлежащем усердии с его помощью можно раскрыть секрет любого явления. Этот ключ — представление о пространстве, заполненном частицами и полями, которые подчиняются уравнениям Ньютона и Максвелла. Однако с открытием радиоактивности и дифракции электронов высокомерие физиков разлетелось в пух и прах”.

Но точные науки, разумеется, способствовали развитию общества и по-другому. Так, Архимеда можно считать первым из физиков и математиков-“оборонщиков”. Благодаря машинам, спроектированным Архимедом, жители Сиракуз отразили первый штурм города римлянами (при втором штурме Архимед погиб). Однако Плутарх свидетельствует: “Хотя изобретения прославили его (Архимеда. — Н.Р.) сверхчеловеческую мудрость, тем не менее он ничего не писал по таким вопросам, ибо полагал, что сооружение всякого рода машин… дело низкое и неблагородное; сам же он стремился лишь к тому, что по красоте своей и совершенству находится далеко от царства необходимости”. Предводитель римских войск Марцелл разрешил выполнить завещание Архимеда — высечь на надгробии шар, вписанный в цилиндр (из всех своих достижений Архимед больше всего гордился доказательством того, что объем такого шара составляет две трети объема цилиндра).

Предельную рафинированность теоретика, пренебрегающего низким опытом, демонстрировал Аристотель. Как упоминает Бертран Рассел, Аристотель до конца жизни был уверен, что у женщин зубов меньше, чем у мужчин, но проверить это утверждение подсчетом не потрудился, хотя был дважды женат (понятно, какие ассоциации вызывает у русскоязычного читателя образ Аристотеля, пересчитывающего зубы своей жены). А вот одно из утверждений близких единомышленников Аристотеля, платоников: “Приближенными вычислениями стыдно заниматься свободному человеку, они — удел раба”.

Авторитет Аристотеля был непререкаем столь долго, что до следующего революционного, с точки зрения кибернетики и математической логики, шага в философии пришлось ждать две тысячи лет. Сделал его Гегель.

Пояснить суть этого переворота поможет, как ни покажется это странным, пример из моего взаимодействия с редакцией журнала “Знамя”. Я убедился, что здесь весьма трепетно относятся к принятым для опубликования авторским текстам. Так, в мою статью в юбилейном январском номере за 2001 год в самый последний момент добавили… всего одну букву — предлог “к”. Фраза зазвучала так: “Очевидная переходность нынешнего периода находится в глубоком противоречии с вечным характером настоящего отношения к собственности”. И предлог этот оказался лишним! Речь здесь идет, в отличие от следующей фразы, не о личном отношении людей к чему-либо, например, крестьян к земле, а о юридических отношениях “собственник—собственность”, например, “крестьянин — земля”. В формальной логике — в отличие от русского языка — слово “отношение” употребляется в этом случае в единственном числе и называется “двухместный предикат”, в отличие от “свойства” — предиката одноместного. В естественных языках отношения часто выражаются прилагательными, как и свойства (“крестьянская земля”), отсюда путаница. Самым распространенным примером такого рода является словосочетание “большое число”. Такого свойства — быть большим — у чисел нет, есть лишь парное отношение меньше—больше между двумя любыми числами.

Аристотелю понятие “отношения” не было известно, он его как раз путал со свойством, отсюда парадоксы, цитируемые В. Турчиным. Гегель же “…показал своей диалектикой, что мир надо рассматривать не как совокупность объектов, обладающих некоторыми свойствами, а как совокупность объектов, находящихся в некоторых отношениях друг с другом… Два — минимальное число объектов, при котором отношение перестает быть свойством и становится собственно отношением. Число “два” лежит в основе гегелевского метода, что отражено в самом термине “диалектика”.

По мнению В. Турчина, платонизм закрыл грекам путь “к дальнейшей эскалации критического мышления — осознанию базисных элементов математики как явлений языка… Развитие математики в Европе было непрерывным освобождением от оков платонизма… Только созданием специализированного языка завершается метасистемный переход в головах людей… Людям свойственно не замечать воздуха, которым они дышат, и языка, которым все время пользуются. Созданный же вновь специализированный язык выпадает из сферы естественного языка и представляется частью неязыковой действительности. Это способствует метасистемному переходу”.

Процесс создания специализированных языков В. Турчин иллюстрирует неожиданным бытовым примером: “Следующая остановка — станция Апрелевка, — доносится хриплый голос из репродуктора. — На станции Победа поезд остановки не имеет”… Вы начинаете размышлять о том, как небрежно мы все еще относимся к нашему родному языку. Что за нелепое выражение “остановки не имеет”? Не проще ли сказать “не останавливается”? Дело здесь не в небрежном отношении к родному языку, а в том, что “остановки не имеет” означает не совсем то же самое, что “не останавливается”. Понятие “остановка” в железнодорожном лексиконе не тождественно понятию прекращения движения. Ему можно дать следующее определение: остановка — это преднамеренное прекращение движения поезда, сопровождаемое принятием мер, необходимых для обеспечения выхода пассажиров из вагонов и входа в вагоны… Так что если, например, машинист остановил поезд, но не открыл пневматических дверей, то поезд “остановился”, но не “возымел остановку”. В. Турчин подчеркивает, что железнодорожник воспользовался привычным профессиональным термином, что позволило ему выразить свою мысль точно, хоть и коряво. Когда язык употребляется в узко профессиональных целях, число используемых терминов сокращается, и им придается более четкий и постоянный смысл. Происходит формализация языка. Здесь следует упомянуть, что кибернетик В. Турчин является создателем одного из самых оригинальных и совершенных формализованных языков — метаалгоритмического языка “РЕФАЛ” (от английской аббревиатуры, означающей “Алгоритмический язык рекурсивных функций) и разработчиком программного обеспечения для его компьютерной реализации.

Процитированный только что отрывок дает представление еще об одной из красок текста “ФН”: книга, при всей ее учености, написана с юмором. В. Турчин недаром был в шестидесятые годы составителем и редактором двух изданий сборника “Физики шутят” и капитаном команды КВН города Обнинска, победившей веселых и находчивых из Дубны (автор этих строк был капитаном болельщиков, существовала такая должность). Говоря о возможности ложных выводов в умозаключениях из-за неоднозначностей в семантике — вопрос непростой! — автор ограничивается примером: “Ваня — цыган. Цыгане пришли в Европу из Индии. Следовательно, Ваня пришел в Европу из Индии”. Больших пояснений не требуется.

Меня всегда смущала поговорка “От великого до смешного один шаг” — это расстояние может быть и нулевым, поскольку бесспорно существование великого смешного. В “ФН” есть раздел “Смешное и прекрасное”. Он следует за обсуждением важнейшей особенности человеческого мозга, отличающей его от мозга животных — возможности управления ассоциациями, что делает для человека обучение активным процессом, связанным с положительными и отрицательными эмоциями. Они называются соответственно удовольствием от новизны и скукой (тут нельзя не вспомнить характеристику, данную Набоковым одному из своих персонажей: “Как всякий полукретин, он был выше новизны”). Решусь на длинную цитату:

“Удовольствие от новизны” — очень общий термин, покрывающий не одну эмоцию, а целый класс их. Можно сразу указать два явно отличающихся представителя этого класса: чувство смешного и чувство прекрасного. Вряд ли кто в настоящее время возьмется утверждать, что он до конца понимает природу этих эмоций и может дать им сколько-нибудь детальную кибернетическую интерпретацию.

Что вызывает у нас смех? Совершенно неожиданное, но в то же время законное и задним числом ставшее понятным нарушение “нормального” хода событий. Неожиданная ассоциация, бессмысленная на первый взгляд, но отражающая какие-то глубинные связи между вещами. Все это, конечно, создает новую модель мира и доставляет удовольствие, пропорциональное ее новизне. Конец новизны — это конец смешного. Когда нас пытаются смешить в соответствии с хорошо знакомой моделью, мы называем такой юмор плоским. Но это понятие чрезвычайно относительно… Смешное всегда лежит на грани между тривиальным и непонятным. Эта грань у каждого своя, и она передвигается в процессе индивидуального развития. Ничто так отчетливо не проявляет культурного уровня человека, как его понимание смешного.

В чувстве прекрасного больше индивидуальных различий между людьми, оно тоньше и загадочнее, чем чувство смешного. Но в нем есть тот же динамизм, связанный с новизной впечатления… Острое ощущение прекрасного кратковременно, оно включает элемент откровения, восторженного удивления. Его можно также описать как внезапное усмотрение какого-то глубокого порядка, соответствия, смысла. Если пытаться дать кибернетическую интерпретацию этому явлению, можно предположить, что чувство прекрасного вызывают те впечатления, которые дают пищу для самых сложных и тонких моделей, реализующихся с помощью классификаторов высшего уровня. Эти классификаторы должны, очевидно, в максимальной степени сжимать информацию, распознавать чрезвычайно сложные понятия…

Все модели иерархичны. Более сложное строится из более простого, высшее опирается на низшее. Человек может быть недостаточно развит эстетически и не видеть красоты там, где ее видят другие. Неподготовленному слушателю шедевр симфонической музыки покажется бессмысленным нагромождением звуков. С другой стороны, банальная мелодия или примитивный геометрический орнамент не вызовут у нас ощущения прекрасного: здесь порядок слишком очевиден. “У нас” — это у современного цивилизованного человека. Возможно, неандерталец, увидев серию точно вычерченных концентрических окружностей, был бы потрясен до глубины души. Прекрасное тоже всегда на грани между тривиальным и непонятным. Передвижение этой грани — эстетическое воспитание — есть познание мира, построение в мозгу новых моделей”.

Интересна в “ФН” оценка вклада отдельных ученых в совместное развитие когда-то тесно переплетенных математики, физики и философии. Автор перебирает много имен, начиная с первого известного нам — Фалеса Милетского (имена ученых-жрецов древнего Востока до нас не дошли). Ключевые фигуры ясны из названий глав: “От Фалеса до Евклида”, “От Евклида до Декарта”, “От Декарта до Бурбаки”. В результате на первую позицию выдвигается Рене Декарт, и если характеризовать философские взгляды автора “ФН” каким-то одним словом, то слово это будет, скорее всего, “неокартезианство”. “Далеко не все авторы, пишущие об истории математики, воздают ему должное. Между тем, Декарт произвел революцию в математике… а именно: новый подход к описанию явлений действительности — современный математический язык... Декарт преодолел пропасть между величиной и числом, между геометрией и арифметикой, но достиг этого не сведением одного языка к другому, а созданием нового языка — языка алгебры… История науки показывает, что наибольшая слава обычно достается не тем, кто закладывает основы, и, конечно, не тем, кто занимается мелкими заключительными доделками, а тем, кто в новом направлении мысли первым получает крупные результаты, поражающие воображение современников или ближайших потомков... Яблоко, прославившее Ньютона, выросло на дереве, которое посадил Декарт”. Это не противоречит известному из Ньютона: “Если я видел дальше, чем Декарт, то потому, что стоял на плечах гигантов”.

Одним из важнейших следствий постаристотелевского перелома в науке стало изменение отношения к опыту. Если Декарт, по определению В. Турчина, был и основоположником, и идеологом теоретической физики, то основоположником экспериментальной физики стал Галилей, а ее идеологом — Фрэнсис Бэкон. (Последнего, заметим, можно считать и первой жертвой собственной научной любознательности. Все слышали про Рихмана, убитого молнией, про жестоко облученную Марию Кюри, но немногие знают, что Ф. Бэкон кончил свои дни, смертельно простудившись при опытах по замораживанию мяса — с такой-то фамилией!) Во времена Бэкона слово “догма” означало теоретическое положение и не имело сегодняшнего отрицательного оттенка. Вот одно из образных определений великого англичанина: “Те, кто занимался науками, были или эмпириками, или догматиками. Первые, подобно муравью, только собирают и пользуются собранным. Вторые, подобно пауку, из самих себя создают ткань. Пчела же избирает средний способ, она извлекает материал из цветов сада и поля, но располагает и изменяет его собственным умением”.

Двадцатый век кардинально усилил роль науки в жизни человечества, а сама она стала массовой профессией. В начале двадцатого века, например, во всем мире насчитывалось всего около четырехсот физиков, разбросанных по нескольким десяткам университетов. Имена каждого четвертого из них вошли в историю науки. А сейчас физиков — сотни тысяч. Открытий на всех не напасешься. Это не могло не сказаться на характере науки как творческого труда. Послушаем автора “ФН”: “Творчество — это метасистемный переход… Одно из проявлений этого процесса — творческие акты в культуре, которые создают новые уровни управления и тем самым лишают действия нижнего уровня их творческого характера. Чтобы построить пирамиду, надо было согнать сотни тысяч рабов; чтобы рассчитать на бумаге точные положения планет, надо было выполнить тысячи арифметических действий. Машинизация призвана избавить человека от такого сорта работ и перенести его деятельность на тот уровень иерархии, где она в настоящий момент еще является творческой. Со временем и этот уровень перестанет быть творческим — граница между нетворческим и творческим трудом непрерывно ползет вверх”. К сожалению, этот процесс неизбежно оставляет огромное число образованных и неглупых людей, пришедших в науку с заметными личными амбициями, ниже указанной границы и обрекает на достаточно рутинную, но все еще не поддающуюся полной автоматизации работу.

Тут нельзя не отметить, что не только ученых “слишком много”. Вся современная культура потихоньку теряет обозримость. Все больше талантливых людей уходят “ниже ватерлинии”, пропадают в безвестности. Я сознательно не использовал более употребительное понятие “андеграунд” — оно поуже. Его изучение — своеобразная культурологическая спелеология — занятие захватывающее, но для немногих.

Особую актуальность книге В. Турчина придает то обстоятельство, что роль науки в развитии общества подвергается сейчас критическому, иногда остро критическому пересмотру. Подавляющее большинство людей равнодушны к научным открытиям как таковым, и это естественно. Далеко не всем доступны научные чудеса, внедренные в быт. Отсюда и участившиеся призывы к научно-технической, так сказать, контрреволюции. И не только призывы, но действия достаточно многочисленных и организованных общественных движений. За кадром остается тот факт, что просто накормить, одеть и обогреть все большее количество жителей Земли — тоже научно-техническая проблема, и нельзя сказать, чтобы она была решена.

От науки человечество уже привыкло ожидать — и получать! — вполне материальные плоды. Можем ли мы с прежней уверенностью ожидать таких плодов от самых сложных и дорогих исследований сегодняшнего дня — изучения глубин строения материи? Будет ли каждый из новых “цокольных” этажей микромира давать нам новые материальные возможности? Основания для сомнений имеются, признаем это.

Объекты исследования гуманитарных наук множатся, человечество непрерывно создает их. А что в науках естественных? На прямой вопрос — конечно или бесконечно число законов природы — наши официальные философы еще недавно склонны были отвечать: бесконечно. Что “электрон так же неисчерпаем, как и атом”, помнят все, кто постарше. Но всякий неисчерпаемый резервуар должен быть либо бездонным, либо безбрежным (либо и то и другое). Практическая безбрежность океана знаний о природе очевидна. А как с бездонностью?

Ответы на глубинные вопросы в науке становятся все труднее не только потому, что требуют все больших интеллектуальных усилий, но и в прозаическом, материальном, смысле — они становятся дороже. Первый циклический ускоритель элементарных частиц был построен на субсидию в пятьсот долларов и помещался на лабораторном столе. А тракты современных ускорительных комплексов имеют длину в десятки километров и стоят миллиарды. Оправдываются ли такие затраты? Ученым приходится отвечать на такие вопросы.

В последнее время не только отечественная, но и мировая наука переживает кризис общественного доверия. Но у нас этот кризис острее и — приземленнее, что ли? Если на Западе возникают сомнения в глобальной роли науки, в ее способности помочь обществу в выборе направления развития, в формулировании философии и морали, идеалов и целей, то у нас эти сомнения скатились до уровня житейской подозрительности в способности ученых профессионально заниматься своим прямым делом. Этот процесс бурно развивается, начало ему положил, пожалуй, проект переброски рек, но Чернобыль, несомненно, обострил и ускорил. Есть ли основания для такой подозрительности? Увы, есть.

Упомянутая массовость науки как профессии имеет еще одну печальную сторону. Мы гордились тем, что в СССР было полтора миллиона научных работников. А где взять столько высокоодаренных людей? Не только бездарный, а просто бестолковый научный сотрудник нынче не такая уж редкость. Обильно расплодились те, про кого Ю. Олеша сказал: “Молодой глуповатый ученый”. Это не может не сказываться на жизни общества. Но главное даже не в этом. Футурология, родившаяся как литературный жанр и экстраполяция гуманитарных наук — истории и социологии, — сейчас, к сожалению, все больше привлекает внимание физиков, химиков и биологов. Почему “к сожалению”, понятно — прогнозировать нужно не только и не столько эволюцию человеческого общества, сколько скорость и наиболее опасные направления деградации уродуемой деятельностью человека окружающей среды, которую мы уже стесняемся — а во многих случаях и просто не имеем оснований — называть природой. Средства для эксплуатации ресурсов создаются наукой и техникой. Именно в этих средствах — а не в себе — склонны использующие их с удовольствием люди видеть причину надвигающегося бедствия. И возлагать ответственность на ученых. Однако перейти на личности можно с наукой и ее работниками, но не с природой. Иронически цитируя Мичурина, мы — человечество, а отнюдь не только ученые! — давно не ждем от нее милостей. Чем может обернуться ее немилость, мы хотя и представляем, но этими представлениями не руководствуемся.

Закончу приведенным автором “ФН” выразительным сравнением, под которым сам бы подписался: “Наука для современного человека — это то, чем был огонь для первобытного человека. И как огонь внушал нашим предкам целую гамму чувств — страх, удивление, благодарность, такую же гамму чувств вызывает и наука. Огонь обладает притягательной, завораживающей силой. Первобытный человек смотрел на огонь, и в его душе поднимались неведомые ранее восторги и смутные предчувствия. То же с наукой… Построение высших целей и принципов на основе научной картины мира может быть названо огнепоклонством. Эти сравнения не унижают, а, напротив, делают честь современным огнепоклонникам. Ведь мы стольким обязаны воображению наших предков, завороженных пляшущим пламенем костра”.

* В.Ф. Турчин. Феномен науки. Кибернетический подход к эволюции. Издание второе. Издательство “ЭТС”, Москва, 2000 (далее — “ФН”).

Оставить отзыв
Подняться вверх